Глава XXV   С настроением, навеянным письмом брата, Индрек и вступил в нынешний учебный год.

делом.

—        Конечно, нет, но написать-то можно, ведь вы заэто не обидитесь. Я добавлю, что вы стали серьезнееи мужественнее и что разговариваете со мной только по-немецки; пусть думает, что мы здесь тоже растем и развиваемся. Ведь что-нибудь я должна ейнаписать, она ко мне пристает как ненормальная —пиши да пиши, обо всем пиши, и чем больше, темлучше, чем; пустячнее, тем интереснее,— так она говорит.

Климат в районе нижней комнаты изменился — тучный господин Слопашев отряхнул прах с ног своих и переехал на новую квартиру. Поэтому господин Войтинский бродил теперь, точно тень, потерявшая своего господина: его просто-напросто не было ни видно, ни слышно. Никто словно и не замечал его. Только когда он возвращается от Слопашева, его тусклые глаза блестят немного ярче и он порой ста-

новится разговорчивым,— тогда ученики вновь теснятся вокруг него.

В бывшей комнате Слопашева поселился тщедушный и рябой Кулебяков; он ходит, уткнув нос в поднятый воротник пальто, словно старается скрыть от других, что лицо его как-то нервически подергивается. Он преподает в старших классах историю; в классе Индрека в виде вступления к своим урокам он рассказывал о Великой французской революции, являющейся вообще его величайшим идеалом. Рассказывая, он входил в раж, и тогда подергивание его лица настолько усиливалось, что вздрагивал даже тупой кончик носа. На глазах учителя выступали слезы, словно от порыва внезапного резкого ветра.

Как потом выяснилось, этот маленький, тщедушный человечек с мягким взглядом и слабым, глухим голосом любил в истории одни лишь великие и грозные события, разрушительные перевороты. Когда он описывал сражения, его маленькие костлявые руки сжимались в кулаки, и по тому, как медленно он их сжимал, можно было заключить, что он сдавливает что-то большое, твердое, неподдающееся. При этом он был убежденным апостолом мира и принципиальным противником войны.

•— Мир, вечный мир наступит лишь тогда,— утверждал он,'— когда жестокость войн и сокрушительная мощь орудий уничтожения будут доведены до максимума. Понимаете —мак-си-му-ма,— подчеркивал он каждый слог, точно это могло ускорить наступление вечного мира.— Вы понимаете, что это значит? — вопрошал он.— Нет, вы этого не можете понять, ведь, собственно говоря, этого никто еще не понимает. Можно лишь сказать, что если мы хотим вечного мира—• а его мы в конце концов должны достигнуть, ибо это самая святая и благородная цель человечества,— итак, если мы хотим добиться полного осуществления идеи мира, то мы не должны проявлять ни малейшего снисхождения и сочувствия. Надо сделать битву настолько страшной, настолько кошмарной и жуткой, чтобы от одной мысли о ней у людей кровь застывала в жилах. Теперь награждают писателей и тех, кто бол-

тает о мире, но недалек тот день, когда награды по праву будут доставаться тем, кто изобретет какое-нибудь новое взрывчатое вещество, какие-нибудь новые лучи или любое другое средство, лишь бы его сокрушительная сила была максимальной. О средствах обороны говорить нет смысла, так как усовершенствование орудий уничтожения всегда происходит быстрее, чем развитие средств обороны. Разум — всего лишь раб страстей, а так как величайшая страсть человека — смерть, то разум должен прежде всего заботиться об орудиях уничтожения. Тем самым отпадает всякая возможность достижения вечного мира с бабьей психологией, остается, как я уже говорил, только один путь: максимум уничтожения — максимум осуществления идеи мира. Я слышал это в Париже от одного апостола мира. Там это знают, там была великая революция и коммуна, там была гильотина, были баррикады. Мы боремся за мир словами, словами того, кого <мы сами распяли на кресте. Понижаете? А что мы сказали устами первосвященника римлянину, этому трезвому и искусному палачу? Пусть кровь его падет на нас и на детей наших, так мы сказали.

Оглавление